Том 2. Статьи и фельетоны 1841–1846. Дневник - Страница 120


К оглавлению

120

19. Три месяца пролежал новый журнал, и ни одной строки не хотелось писать. Что же, жизнь стала пуста, обстановка ее бесцветна? – Нет. Но последнее время было тихо, о теоретических занятиях писать редко хочется, да если и хочется – в статьях, а не здесь.

Продолжал писать статью об истории философии для «От. зап.» и по этому поводу познакомился ближе с Бэконом. Систематиков можно не читать, например, Декарта; по самому короткому изложению можно его знать от доски до доски (т. е. гулом); Бэкон непременно требует изучения, – у него вовсе нежданно встречаете почти на каждой странице поразительно новое и резкое. Живя опять вдали от людей, они как-то становятся всякий раз доступнее к изучению, к пониманью… Об этой теме после.

Октября 3. Более шести месяцев прошло, и я не заглядывал в журнал, и не писал в него, и не завел другого. Не от внутренней пустоты, а так, жизнь шла довольно тихо. Все более и более уравновешивается, но есть и печальные стороны, и я удерживался иной раз писать, чтоб под влиянием первых минут не написать с тою резкостью, которая после сделается противною.

На первом плане скитанье Огарева и все вести, приходящие об этом скитанье, ибо он сам не пишет. Вера в способность его ко всему прекрасному и высокому не может потрясена быть во мне, но что же в одной возможности, когда же наступит пора дела, что за противуречие между жизнью rentier, бесцельной, без занятий, и этими слезами симпатии всему прекрасному? Я не токмо не против заграничной жизни, но допускаю в известных случаях экспатриацию, но не для того, чтоб жить там праздному и проживать все свое состояние пошло, – такое употребление богатства в наше время преступно. Да и такая жизнь за границей – безнравственное бегство. Видно, пора перестать слишком много класть на голову индивидуальностей. Ох, Спиноза прав!

29 ок<тября>. И на последнем листе повторится то же, что было сказано на первом. Страшная эпоха для России, в которую мы живем, и не видать никакого выхода. На первом плане несчастная, бедная Польша; первый свободный шаг должен состоять в примирении, нет, более – в просьбе, чтоб она простила Россию за то, что сделано ее руками, но волею одного человека. Мы потеряли уважение в Европе, на русских смотрят с злобой, почти с презрением. Россия становится представительницей всего ретроградного, материальной силой, употребляемой для того, чтоб остановить течение европейского развития; да и как же иначе смотреть на нее? В то время, как в самой Прусии движение эманципационное приобретает более и более характер величественный, у нас издается свод уголовных законов, в котором смерть за слово, за неосторожное выражение, – кнут разменен на плети, у нас заводят майораты, усиливают дворянство, то есть утрачивают те выгоды, которые мы имели перед Европой, те выгоды, о которых Бентам писал к императору Александру, когда он воцарился, что ему легче, нежели какому-нибудь монарху, дать дельные законы, потому что предрассудки римско-феодальные не мешают… И, как эти три года, так пройдут годы еще и еще, и мы состаримся и яснее увидим, что жизнь потеряна.

Dubia

Состав русского общества

Петербург – шляпа России и, разумеется, треугольная. Москва – сердце, испорченное аневризмою от беспрестанных воздыханий; провинция – туловище, просыпающееся после буйного похмелья с желанием почесать голову и спросонья принимающее шляпу за голову.

Клеветники говорят, что у этого животно-растения голова находится в Нерчинске.

I

Петербург бредит наукою, но не учится, как чиновник. У Петербурга душа на Западе, воображение на запятках у первой новизны, а голова в распоряжении у парижского парикмахера. В Петербурге просвещение заменено газовым освещением, и в то же самое время в нем нет религии, а только одна веротерпимость. В Петербурге церкви – аренды попов и оселки, на которых пробуются таланты архитекторов. В будни звон к обедне – барабанный призыв к должностям; в праздник – повестка к визитам и ничегонеделанию. В Петербурге нравственную потребность составляют гауптвахты. Петропавловская крепость есть осьмой вселенский собор, где изменяются и образы мыслей и образы мыслителей. В день Петербург не принадлежит себе: это – труп, в форменном мундире, восседающий над финскими гранитами или без очей бегающий по финским гранитам. К вечеру Петербург, как сурок к весне, возвращает все свои отсутствующие способности, садится за преферанс, на выигрыш, и никогда не проигрывает, как чиновник. В ночь Петербург, улелеянный вином и покупными наслаждениями, спит всей своей массой до 9 часов утра. Вельможные развратники боятся оргий, как потери мест, и развратничают тайно, засыпая следы свои грудами золота. Они с 9 до 1-го часу пополудни занимают свой ум практическою философиею и этою золотою порою техническими орудиями копают могилы для своих приятелей и, по всем правилам дипломатической медицины, уложив их себе под ноги, воют о скоропостижно усопших, как наемные плакальщицы. Наконец, у Петербурга пять благоприобретенных добродетелей: он перед начальником – щенок: перед подчиненным – волк; с женщинами – евнух; перед искусством – раб и только перед рабом – господин.

II

Москва, вечно заботящаяся о недостатках своего незаконнорожденного сына – маркиза С.-Петербурга, только ждет железной дороги, чтобы лично удостовериться в этих нелепых слухах и умереть от ужаса на берегах Невы. В настоящее же время первопрестольная Москва занимается сплетнями, которые известны в Москве под фирмою очистительной критики. Далее, Москва под колокольный звон молится о прегрешениях русского мира, а за свои собственные накладывает на себя посты и, во всю длину их, изнуряется стерляжьею ухою на шампанском и чахнет за православною кулебякою с фаршированною осетриною. Потом, перед сварением пищи, смеется за повестями Гоголя, которые она выменяла на дураков, арапчонков и карлиц; потом, для сварения пищи, дремлет под диспуты отставных профессоров; потом просыпается для преферанса, чтобы проиграть и никогда не выигрывать, как свободная помещица.

120