Том 2. Статьи и фельетоны 1841–1846. Дневник - Страница 119


К оглавлению

119

Бездна ярких мыслей. Например, говоря о Кантовых необходимых координатах мышления, о времени и пространстве, он ставит рядом с ними необходимость человеческого воззрения, видит каждый предмет не единичностью, а звеном ряда, а принадлежащим, отнесенным к целому порядку явлений. Для него чувственная достоверность сама в себе носит очевидное свидетельство своей истины etc. Выходя везде к конкретным приложениям, он превосходен в иных местах, самая лучшая часть – это его доказательства невозможности религии в грядущем; вывод его смел, энергичен и силен, он заключает словами прекрасно благородными: вспомним, как религия благословением своим встречала нас при рождении и как молитвами провожала тела наши; сделаем для нее то же – похороним ее с честью, вспоминая ее благодеяния человечеству. Он считает философию также прошедшим моментом. Религия – откровение причины, философия – наука причины (явным образом несправедливо); метафизика, наука об сериальных отношениях, одна останется с частными науками. Да почему же это метафизика? Если он под философией разумеет исключительный идеализм, дело другое, но где же право, разве он в Спинозе ив Гегеле и в самом Канте (которого он изучал, кажется) не видел больше своего определения?


Март месяц.

2. Большое письмо из Берлина, вести о парижских, письма из Петербурга etc., etc. Между прочим, статья Бакунина в «La Réforme» – вот язык свободного человека, он дик нам, мы не привыкли к нему. Мы привыкли к аллегории, к смелому слову intra muros, и нас удивляет свободная речь русского – так, как удивляет свет сидевшего в темной конуре. Огарев пишет о том, что нельзя жить дома, да мы знаем это получше его. Слабость, что ли, надежда ли – а что-то да держит. Будем думать да думать, да почти ничего не делать, а жизнь будет идти да идти.

5. Вчера в 9 часов утра умер Крюков. Еще одно светлое существование кануло в прошедшее, прежде нежели что-нибудь успело совершить. Я виделся с ним накануне; он был в полном сознании, держал мою руку, говорил, что любит нас всех, – смерти, кажется, не предвидел; он был страшно худ, однако выражение лица было прекрасно, взгляд светел, покоен и кроток. Вчера сняли маску с него. Ох, что-то тяжелое в воздухе нынешнего года, какая-то плита на груди.

7. И схоронили его. Студенты несли до кладбища. В церкви было видно, сколько ценили его; величаво и благородно быть так отпету не попами, а толпою друзей и почитателей. Я устал от этих дней, как-то горечь переполнила душу. А впрочем, надобно свыкнуться с смертью, надобно настолько уморить в себе ячность, чтоб не бояться смерти, – хорошо, но как примириться с смертью друга… мыслию, что все люди смертны, а так как NN – человек, то и он смертен? Пиетисты кричат теперь, что Крюков обратился, но, по несчастию, он последнее время был только короткие минуты в сознании, а остальные в полусумасшествии. А как противен весь пародиальный тон самой церемонии, это официальное хладнокровие попов, этот серьезный вид при каких-то бесцельных нелепостях, – наконец, как это все длинно! То ли дело кружок друзей, горестных, убитых, молча опускающих в могилу тело товарища.

12. Gieb ihm ein Gott zu sagen, was er leidet. Сказанное слово устремляет яд вон из души. Та эпоха страшна в горести, в опасении, когда нет слова, нет силы сказать, когда человек боится себе сказать, признаться. А между тем высказанное слово – полуисполненное опасение, начало его осуществления вне нас. Я истерзан здоровьем Наташи, и я, я снова способствовал ее болезни, а если более, нежели болезни? Что за проклятая ничтожность характера, что за преступная распущенность!

14. Мне бывает тягостно смотреть на близких мне друзей, – я чувствую, что я хуже их нравственно, что я слаб, готов всегда увлечься всяким побуждением. Могут ли, должны ли они любить меня? Любовь, впрочем, к человеку есть личность, предубеждение, несправедливость, пристрастие. Справедливость мне обязан оказать квартальный, если он исполнит свой долг; дружба – не суд, дружба любит всего человека, а не один какой-нибудь элемент его; любовь к одному элементу далеко не дружба; я могу с восторгом слушать Листа, поклоняться его способности, но не быть с ним другом; уважать в человеке одни умственные способности можно, но тогда лицо его делается лишним, так с нами симпатизирует и книга, – дружба не осуждает, но оплакивает. Но в этом-то и вся страшная карательная сила ее. Человек может только наказывать сам себя, и беспощаднее инквизитора нет, как совесть: не нравственные должны корить падшего, а падший должен сознавать свою ничтожность перед ними. Это страшное чувство; мне бывает до того тяжело смотреть иногда на Грановского, что слезы навертываются на глазах.

17. Майкова поэма «Две судьбы». Много прекрасных мест, много раз он умел коснуться до тех струн, которые и в нашей душе вибрируют болезненно. Хорошо отразилась в нем тоска по деятельности, наша чуждость всем интересам Европы, наша апатия дома etc., etc. Ценсура петербургская гораздо снисходительнее. Да что ни делай правительство, а однажды привитая мысль зажглась и обращается по жилам, – чуть маленькое отверстие, огонь выбивает; ценсоры устают – деятельная мысль сотен голов ни на минуту не устает.

25. Три года тому назад начат этот журнал в этот день. Три года жизни схоронены тут – или не то что схоронены, а прикреплены во всей мимолетности; перечитывая, все оживает как было, а воспоминание, одно воспоминание не восстановляет былого, как оно было; оно стирает все углы, всю резкость и ставит туманную среду.

Ну, аминь.


1845. Июнь. С. Соколово

119