Грановский заключил последнюю лекцию превосходными словами, – рассказав, как французский король губил тамплиеров, он прибавил: «Необходимость гибели их, их виновность даже ясны, но средства употребленные гнусны; так и в новейшей истории мы часто видим необходимость победы, но не можем отказать ни в симпатии к побежденным, ни в презрении к победителю». И неужели эта аудитория, принимающая его слова, особенно такие слова, с ужаснейшими рукоплесканиями, забудет их? Забыть она их, впрочем, имеет право, но неужели они пройдут бесследно, не возбудив ни одной мысли, ни одного вопроса, ни одного сомнения? Кто на это ответит? Страшно сказать «нет», и «да» страшно сказать.
10. Перечитал речь об «Уложении», Морошкина. Из всего, что я читал, писанного славянофилами, это, без сомнения, и лучшее и талантливейшее сочинение. Он глубоко понял русскую юридическую жизнь. «Уложение» представляло возможность органического развития, а не петровского столпотворения, помутившего новыми началами старые, старыми – новые, Время приведет все в порядок, но в петровский период внесена бездна зла: аристократия, инквизиционный процесс, военный деспотизм, разделение сословий, произвольные нововведения, составлявшие иллогизмы. Они имели поползновение внести аристократический элемент в духовенство, они убили остатка славянского судопроизводства и сельское маклерство. Но что было делать для вывода России из косного положения кошихинских времен? Нам хорошо теперь задним умом рассуждать. Удивительная задача в истории – развитие России.
14. Петровский период важен именно как разрыв, как критика и отрицание. Русь не выступала из уз семейно-патриархальных. Царь Алексей Михайлович был помещик. Петр разрушил в правительстве единство с народом, он отвлеченные понятия поставил вместо косных, непосредственных понятий. Он вызвал полярность, противупоставил одни элементы другим, – родные братья, вовлеченные в борьбу, не узнавали друг друга, и тут их вина более, нежели переворота, они бессознательно были братья, и потому инстинкт не устоял против революции. Правительство заняло относительно народа совсем другое место, оно не его мысль выражало, а мысль европеизма и отвлеченной централизации; оно сочло себя, за одно желание образования, образованным и смотрело на народ как на стадо. Реформа мало касалась народа, реформированною толпою сделалось дворянство – его обрили, дали право не быть сеченым и пр. Теперь реформа приближается к деревне. Все вместе дало те начатки движения и жизни, которые мы видим своими глазами.
Перелистывал Балланша «Palingénésie sociale», ум слоя морошкинского, пластический, чувственно логический и не способный к диалектике, но множество предчувствий истинных, симпатий и придыханий к будущему. Его появление, вскоре после начала рестаурации, должно было сделать большое влияние, он гораздо далее смотрел, нежели Шатобриан или Местр. Его язык темен, фантазия мешает и помогает ему, он объясняется мифами, и, кажется, сам чувствует недостаток ясности, этот недостаток он думает вознаградить повторениями и многословностью. Но имя его не должно забывать ни в развитии философии истории, ни в истории социализма.
17. Дочитал Мицкевича лекции. Много прекрасного, много пророческого, но он далек от отгадки; напротив, грустно видеть, на чем он основывает надежду Польши и славянского мира. В его надежде, если ее принять за надежду всех поляков, полный приговор Польше. Нет, не католицизм спасет славянский мир и воззовет его к жизни, и (истина заставляет признаться) не поляк поймет будущность. Мицкевич сам цитовал стихи твоего соотечественника, который говорит: «Гений в тысяче голосах, его окружающих, умеет понять истинный, вслушаться в него и потом смело броситься в колесницу и лететь на совершение». Мицкевич не узнал этого голоса. Он далек от ненависти к России – напротив, он хвалит ее, – но не понимает, до того не понимает, что иной раз лучшие ее стороны его приводят в отчаяние: так, в Петре он понял одну отрицательную сторону, равно и в Пушкине, а он был дружен с ним; и как же его душе поэта было не понять Пушкина? Литературное движение после Пушкина вовсе не существует для него. Во всем веет трагический дух графа в «Comédie internale»; но Польша будет спасена помимо мессианизма и папизма.
19. Превосходные рассказы Михайла Семеновича о своих былых годах и, между прочим, о мелком чиновничестве, «о протоколисте Котельникове», имя которого не должно изгладиться из истории бюрократии. Во всех этих рассказах пробивается какая-то sui generis струя демократии и иронии. Люди эти, ненавидимые народом и презираемые властию, с злою улыбкой смотрят вниз и вверх и побеждают умом, безнравственной казуистикой, которая с тем вместе свидетельствует о чрезвычайном развитии юридической способности. Мелкие чиновники – не худшее сословие в России, пора перестать исключительную стрельбу по маленьким взяточникам, довольно ругали титулярных советников и канцелярских, пора иронию возвести в чин; правда, разврат их и цинизм глубоки, но сквозь гнусные испарения мне виднеется важный элемент: религиозно-гражданского чувства, консервативного, преданности у них нет. Котельников говорил, что «он ездил на 11 исправниках, ведь всякие бывают, к иному подойти страшно, точно бешеный жеребец, и фыркает и бьет, а смотришь – в езде куда хорош». И посмотришь аа этого сального протоколиста, который кланяется в ноги исправнику, стоит дрожа перед губернатором, – ведь это одна – комедия: он равно смеется в душе над исправником, как над губернатором, он обманывает их подлостью, и они не имеют средств миновать; он понимает свое превосходство над ними, свою необходимость, ведь для практического и истинного исполнения ни один закон, ни одно распоряжение не минует мелкого чиновника, а он-то и обрежет крылья министерской фантазии.