Том 2. Статьи и фельетоны 1841–1846. Дневник - Страница 96


К оглавлению

96

Поразительнее всего у Форстера необыкновенный такт понимания жизни и действительности; он принадлежит к тем редким практическим натурам, которые равно далеки от идеализма, как от животности. Нежнейшие движения души понятны ему, но все они отражаются в ясном, светлом взгляде. Этот ясный взгляд и симпатия ко всему человеческому, энергическому раскрыл ему тайну французской революции среди ужасов 93 года, которых он был очевидец.

12. Лекции Мицкевича au Collège de France 1840–1842. Мицкевич – славянофил, вроде Хомякова и Сnie, со всею той разницей, которую ему дает то, что он поляк, а не москаль, что он живет в Европе, а не в Москве, что он толкует не об одной Руси, но о чехах, иллирийцах и пр., и пр. Нет никакого сомнения, в славянизме есть истинная и прекрасная сторона; эта прекрасная сторона верования в будущее всего прекраснее у поляка, – у поляков, бежавших от ужасов и казней и носящих с собою свою родину. Но с этим прекрасным характером надежды у славян всегда является какое-то самодовольство, jactance, которое тем страннее, чем очевиднее ужас современного положения. Славяне везде рабы, везде холопы – смирные, пассивные холопы. Демократический элемент, на который они опираются, утрачен, крепостное состояние – достаточное доказательство. И когда цвело это общинное устройство? В период величайшей неразвитости. Бедуины – демократы, и патриархализм имеет в себе своего рода семейно-общинное начало. Конечно, славяне имели более внешних препятствий к развитию, нежели романо-германские народы; одни физические препятствия очень важны (которыми никак не должно пренебрегать, как это делают идеалисты): климат большею частию сырой и холодный, переменчивый и суровый, плоскость, недостаток водяных сообщений и ужасные расстояния. Тут, впрочем, и могла развиться деревня, но всякая централизация должна была встретить большие препятствия, города не могли получить важного значения, а деревни были впоследствии подавлены. Демократический элемент не мог выработаться, лучшее доказательство – псевдоаристократия, крепостное состояние и странно нелепый факт, что лишение прав большей части населения шло, увеличиваясь от Бориса Годунова до нашего времени.

17. Мицкевич говорит, что разгадка судеб мира славянского лежит сокрытая в будущем. Это говорят все славянофилы, но они не имеют геройства последовательности, они всё же хотят отыскать отгадки в прошедшем. Прошедшее христианство принадлежит Европе романо-германской, католицизму, феодализму и их разложению. Во всем этом славяне не участвовали. Разумеется, и Византия и Русь имели жизнь, и жизнь более близкую к Европе, нежели Китай etc.; но для них их история не была полным осуществлением всей скрытой в них мысли. Византия замирала в чиновничьей, мертвой централизации, мудрствовала о догматах и развивала их в теологические тонкости. Русь по какому-то глубокому провидению взяла, сложившись, гербом византийского орла, двуглавого, врозь смотрящего. Истинно полного слития государства с народом никогда не было; народ спокойно, покорно, но безучастно прозябал в своих деревнях, будто ожидая чего-то. Великий смысл былой истории государства – это тихое гигантское развитие его, несмотря на все препятствия. Еще менее верно воззрение, что Польша представила своим былым самую развитую фазу славянского мира. Конечно, самую развитую, но не славянскую, – это было совершенно ложное направление для славянского народа, и тем хуже, что оно глубоко проникло в высшие классы. Мицкевич сравнивает поэмы и летописи чехов, руссов, поляков и пр.; безучастие и простота Нестора ему не понравились, а между тем Галлус – сколок с западных летописцев; дух, веющий в нем, не чисто славянский, как, например, в «Слове о полку Игореве» или как в сербских отрывках, им приведенных. Сербы были всего менее под влиянием Запада. Образец высшего развития славянской общины – черногорцы. Русское правительство сделало в 1834 опыт развратить их, надавало денег владыке, посоветовало завести сенат, – все это не удалось – у них полнейшая демократия, патриархально дикая, но энергическая и сильная. Европа более и более обращает внимание свое на этот немой мир, который называет себя словенами. Много, много удивительного в этом мире, – например, у нас, при самом безжалостном, свирепом деспотизме, при управлении не национальном, бездушном, инквизиционном, с каждым десятилетием виден шаг вперед. Оппозиционность растет, все боятся и все говорят, мы менее всех, потому что мы сознаем себя оппозицией, а другие бессознательно; по счастию, они не умеют следить ни за литературой, ни за чем, – нет умно учрежденного шпионства, оно более подло и оскорбительно устроено, нежели сообразно цели. Если бы теперь сколько-нибудь не так зверски терзали всякую свободную мысль, доходящую до них, мы вдруг шагнули бы ужасно. Но я полагаю, что для настоящего поколения только и будут одни слезы и плаха, теперь всего боящееся правительство вместе с увеличением трусости увеличит страшные меры, пример перед глазами – Польша. Запрещено в московских газетах печатать отрывки из отчета полицмейстера о Петербурге – c’est significatif; они боятся гласности, говорящих фактов об безобразии этого города, где все искусственно, где на 4 мужчины падает одна женщина, где число солдат страшно, где сотни умирают от венерической болезни и пр. Итак, они стыдятся его закулисной жизни. Вавилон, может, необходимый некогда, полезный даже теперь, но у которого нет никакой будущности.

21. По поводу книги Штура «Untergang der Naturstaaten» пришло опять в голову о славянах и германцах или, лучше, европейцах. Азия не умела выйти в сознательно деятельную жизнь из непосредственной, оттого ее государства или дробились внешнею силой, или замирали в формализме, в стоячести внеисторической жизни. Греция и Рим уже имели потребность отрешиться от естественных определений, но не могли вынести в своей односторонности такого отрешения. Противоборствующий плебей был олицетворением отрицания патрициатского, жречески-аристократического государства, тяготевшего во имя предания. Рим и Греция пали сами от себя, и в этой борьбе естественного, непосредственного порядка с демократией, религии с философией развились и их смертные болезни и их высокое человеческое значение для всемирной истории. Германец с первого появления является с характером, несравненно более освобожденным от всего непосредственного, от почвы, от поколения, даже от семьи; личность – вот идея, которую он вносит в мир; и, исчерпав все необъятное содержание своей мысли, он, будто оканчивая свое призвание, как завещание будущему, оставляет Déclaration des droits de l’homme. Но имели ли мы право сказать, что грядущая эпоха, которая на знамени своем поставит не личность, а общину, не свободу, а братство, не абстрактное равенство, а органическое распределение труда, не принадлежит Европе? В этом весь вопрос. Славяне ли, оплодотворясь Европой, одействотворят идеал ее и приобщат к своей жизни дряхлую Европу, или она нас приобщит к поюневшей жизни своей? Славянофилы разрешают этого рода вопросы скоро, как будто дело давно решенное. Есть указания, но далеко нет полного решения. В германцах с первого шага ясна идея, которую они внесут в мир. Я недавно читал Тацита о герм<анских> нр<авах>. – Они, говорит он, любят жить поодиночке, рассеиваться на большом пространстве, не любят хлебопашества и пр. Закон их предоставляет местью вступаться за обиды, связь их между собой свободна, дружба к герцогу, верность, преданность свободная, высокое понятие о чести, особого рода уважение к женщине, к целомудрию, – все вместе говорит и предсказывает монадную жизнь феодализма и развитие личности. Католицизм является великою мощью освобождения от национальных непосредственностей и единою связью разноплеменных. Путь развития славянского мира совсем не так ясен. Они говорят, что всякая односторонность ярче бросается в глаза и легче удоболовима, но где же, в самом деле, в истории славян всесторонность? Она лежит только в инстинкте и нигде не проявлялась до нашего периода, который ими именно и отвергается. Они говорят, что судорожное движение болезни заметнее органическо-нормального развития, но это фразы, не имеющие смысла, ибо органическое развитие всемирной истории, совершившееся вне славянского мира, очевидно, – так же, как каменная жизнь славян,

96