Том 2. Статьи и фельетоны 1841–1846. Дневник - Страница 64


К оглавлению

64

29. Мое теперешнее состояние похоже на похмелье, какое-то усталое, ленивое сознание чего-то wüstes, неясная память дурачеств сделанных, на которые тратилась энергия, – энергия пьяная и глупая. Это хорошо как средство смирения, как memento слабости. А между тем я добровольно загрязнился.


Сентябрь месяц.

2. Случайно попалась на глаза «Manon Lescaut». Когда-то я читал, и с большой любовью, этот роман. Причина очевидна: коллизия истинная, великая и полная глубокого интереса и патоса. Легкий взгляд XVIII столетия не умел разглядеть во всю ширину и бездонность ужас любви к такому существу, как Manon, хотя понял трагическую сторону, превосходно выразившуюся в окончании. Я его оправдываю. Надобно вообще дойти до высокой степени разврата, чтоб без любви (какая бы она ни была), без увлеченья, холодно и расчетливо заводить интриги, – интриги легкие, которые при первом неудобстве бросаются и о которых совсем не вспоминают или вспоминают так, как о вчерашних котлетах. Для меня этот систематический разврат отвратителен. В публичном доме человек отрекается от своего достоинства и остается чисто животным; но в расчетливой интриге он падает ниже животного, именно потому, что животный акт убит человеческим размышлением, но человеческим не сделался. Одного физического желания мало для человека, он делает тотчас требование высшего порядка – красоту. Эта нравящаяся красота должна его увлечь своим магнетизмом. Ну, как же поверить, чтоб под этими изящными чертами крылся разврат, обман, или, и узнавши его, как не поверить, что весь этот обман, разврат – случайное падение, отклонение от истинной, благородной сущности бытия в форме столь грациозной? Богатства души передают свой избыток ей, заблудшей, несчастной, и между тем узы скрепляются самим обладанием, близостью. Есть что-то отвратительное в том, чтоб, раскрывая объятия женщины, не отдаться ей, презирать ее, в таком случае лучше ее не надобно, тут нет ни увлечения, ни огня. Быть обманутым лучше. Состояние илотизма, в котором держали женщин, произвело тот ужасный разврат, который именно гадок по его скрытности, по обманчивости своей. Повесть о Manon будет всегда прекрасным произведением.

10. Иногда без всякого внешнего побуждения, без всякой причины со дна души поднимается какая-то давящая грусть, которая растет, растет, и вдруг сделается немая, жестокая боль и так станет ясно все дурное, трагическое нашей жизни; готов бы умереть, кажется. Суета последнего времени долго заглушала этот голос; приезд в Москву, эпизод о торге, досада на себя и материальные хлопоты не давали ему места. Лишь только стало поспокойнее и лучше, вечный голос скорби, вопль негодования, вопль духа, рвущегося к форме жизни полной, человеческой, свободной, – снова раздался. Судьба решена; половина жизни прошла в боли и борьбе, эта половина незаменяема, вторая вряд будет ли радостнее.

Спор с Чаадаевым о католицизме и современности; при всем большом уме, при всей начитанности и ловкости в изложении и развитии своей мысли он ужасно отстал. Даже мне было жаль употреблять все средства, в нем как-то благородно воплотилась разумная сторона католицизма. Он в ней нашел примирение и ответ, и притом не путем мистики и пиетизма, а социально-политическим воззрением. Но тем не менее и это голос из гроба, – голос из страны смерти и уничтожения. Нам странен этот голос. Истинного оправдания нет им, что они не понимают живого голоса современности.

11. Поймут ли, оценят ли грядущие люди весь ужас, всю трагическую сторону нашего существования, – а между тем наши страдания – почка, из которой разовьется их счастие. Поймут ли они, отчего мы лентяи, отчего ищем всяких наслаждений, пьем вино… и пр.? Отчего руки не подымаются на большой труд? Отчего в минуту восторга не забываем тоски?.. О, пусть они остановятся с мыслью и с грустью перед камнями, под которыми мы уснем, мы заслужили их грусть. Была ли такая эпоха для какой-нибудь страны? Рим в последние века существования – и то нет. Там были святые воспоминания, было прошедшее, наконец, оскорбленный состоянием родины мог успокоиться в лоне юной религии, являвшейся во всей чистоте и поэзии. Нас убивает пустота и беспорядок в прошедшем, как в настоящем отсутствие всяких общих интересов. Правы утверждающие, что наша история развивается самобытно, genus originale, надобно сознаться.

13. Сцена, как выразился кто-то, есть парламент литературы, трибуна, пожалуй, церковь искусства и сознания. Ею могут разрешаться живые вопросы современности, по крайней мере обсуживаться, а реальность этого обсуживанья в действии чрезвычайна. Это не лекция, не проповедь, а жизнь, развернутая на самом деле со всеми подробностями, с всеобщим интересом и семейственностью, с страстями и ежедневностью. На днях испытал я это на себе. Небольшая драма заставила меня думать и думать. Юноша влюбился в девицу старее себя. Она его любит, и они женились. Прошло пять лет, молодой человек влюбляется в другую, и начинается тот ужасный бой, который так удивительно выразил Гёте в «Wahlverwandschaft». Муж – человек честный, благородный, он понимает свою обязанность относительно жены, уважает ее высокие достоинства, но не любит ее и скрывает. Жена, необыкновенно благородное создание, любит мужа до безумия, и все понимает, в страданиях. Она решается умертвиться. Муж в отчаянии. Проходит год, она осталась в живых, но ее считают умершей, и первый он убежден в этом. Он женится на другой и встречает на дороге свою первую жену. Женатый от живой жены! Ему кажется, что он сделал что-то чудовищное. Жена (первая) умирает, он хочет убить себя. Но его друг заставляет его жить для второй жены etc. Вот что тут ужасно: все правы. Молодой человек откровенно поступил, женившись на девушке старше его, – но это была неосторожность, в ней заключалось адское семя, из которого должно, могло по крайней мере, вырасти то несчастие, которое выросло. Но за неосторожность развитие жизни наказывает его вдесятеро против всякого уголовного преступника. А жена – добродетельная, отдававшаяся ему так самоотверженно и вовсе, – что ей делать? Отойти прочь, оставить его. Да где эти герои, гиганты, или, лучше, эгоисты? Она и прежде могла бы расчесть. Но бог с ними, с хорошими счетчиками, они не бывают несчастны – но и блаженство жизни и полнота ее не для них. Женщина убита, она ничего не имеет вне мужа. Муж убит, он бесчестен в своих глазах, он обманщик в обе стороны, он раб. Они влекут быстро друг друга к могиле, слабейший падет прежде, второй спасен. Не тут-то было, угрызение совести навеки стало набрасывать траур. Эдакая безвыходность! Брак, когда от него отлетит дух, – позорнейшая и нелепейшая цепь. Как, на каких условиях дозволяется ее бросить, – трудный вопрос, которому фактическое разрешение дадут грядущие поколения. Но я замечу вот что. Да неужели для человека только и дано в удел, что любиться, и неужели одна любовь дает Grundton всей жизни, – на все есть время. Зачем этот человек не раскрыл свою душу общим человеческим интересам, зачем он не дорос до них? Зачем и женщина эта построила весь храм своей жизни на таком песчаном грунте? Как можно иметь единым якорем спасения индивидуальность чью-нибудь? Все оттого, что мы дети, дети и дети.

64